– Так что же, я вроде как из бар? – Катя, не выдержав, хихикнула.

– Ты – царевна, – цыган протянул руку через огонь, и тот словно бы не ожег его. Ладонь коснулась Катиной головы. – Другие цыганы будут покоряться тебе по праву крови.

– Ты слишком много сказал мне… отец. – Катя надолго замолчала, любуясь, как костер пляшет в каждом принадлежащем Нелли камешке. – Но я ничего не могу покуда решить, что с нею все будет в порядке. Я, быть может, должна еще помочь ей, хотя покуда не знаю, правда ли это. Мне теперь надобно в Тверь.

– Ты скоро будешь в Твери, Кандилехо. – Цыганский барон поднялся на ноги. – Моего коня зовут Фараун, в честь нашего давнего бога. Он еще сильней твоего Роха. Мы живо домчим тебя до Твери.

Глава XLIII

Никогда еще до той ночи, когда обнаружилось исчезновение Нелли, не доводилось Параше видеть, чтобы господа были на волосок не от тыканья шпагами, а от самой настоящей рукопашной потасовки, не хуже, чем подвыпившие в праздник мужики.

– Я с ног на голову переверну этот город!! – орал Роскоф. – Я перетряхну тут каждый окаянный дом!

Отец Модест налил в стакан воды из стоявшего на столе стеклянного графина и со всей силы плеснул Роскофу в лицо.

Француз, стиснув кулаки, вскочил и кинулся было к отцу Модесту. Параша зажмурилась, но зря. Когда она открыла глаза, Роскоф был уже в нескольких шагах от отца Модеста и стоял спиною у окна. Сжатым кулаком он ударил по каменному подоконнику, ударил один раз, другой, третий и продолжал бить рукой по камню со странною равномерностью.

– Я ничего не скажу, покуда Вы не возьмете себя в руки, Филипп, – бесцветным голосом проговорил священник.

Роскоф обернулся: застывшее лицо его было бледно.

– Я готов слушать, – произнес он.

– Будем мужчинами и скажем себе, что виноват не город, а мы сами, – заговорил отец Модест мягче. – Прежде всего, конечно, я, поскольку лучше понимаю, с кем мы имеем дело. Новгород усыпил мою осторожность, в этом городе я всегда чувствую особенную безопасность. Здесь не ждал я удара, а должен был ждать его везде. Когда бы имело смысл искать Нелли в городе, я поднял бы половину его на ноги. Но ее наверное нету здесь уже. Нам надлежит торопиться в Тверь, Филипп. Могу успокоить Вас одним: покуда драгоценности не у Венедиктова, Нелли ничего не грозит. Он волосу не даст упасть с ее головы, поверьте. Около драгоценностей же мы его и подловим.

– Черт побери!!

Параша, невзирая на свою тревогу, чуть не засмеялась: уж вовсе чужеземец лишился ума, что чертыхается при попе.

– Черт побери, Ваше Преподобие, какие еще драгоценности?!

– Те, что украла Нелли, – отец Модест был невозмутим. – Украла у Венедиктова.

– Нелли украла драгоценности?! Зачем?! Кто такой, черт побери, Венедиктов?

– Да, угораздило Вас, мой друг, – отец Модест улыбнулся почти весело. – Вы рассказали мне всю историю своей жизни и семьи, я же решительно ничего не успел Вам поведать. И начать придется не с Нелли, а лет за триста до ее рождения. Я уж распорядился седлать, покуда Вы крушили все вокруг. Вещи наши уложены. Я расскажу обо всем по дороге.

– Батюшка, а можно я сяду на барышниного коня либо на Катькиного? – встряла Параша.

– Понятно, ты тоже хочешь слушать. Но как бы тебе не расшибиться, а вить времени у нас сейчас нет. С другой стороны, мне же вдругорядь не рассказывать. Ладно, Прасковия, я тебя возьму на свою лошадь.

Прощанье с гостеприимными хозяевами было недолгим. Отбиваясь от Ненилкиного узелка с пряниками, Параша краем глаза заметила молодого монаха, что вышел на крыльцо следом за домочадцами Микитина. Верно, из тех иноков, что жительствуют иногда у купца по обету, подумалось ей. Однако отчего инок так пристально глядел на отца Модеста? Впрочем, пустое!

Сидеть на лошади впереди отца Модеста было куда приятней, чем трястись в карете, но притом так же покойно. Ах, какое удовольствие было бы наблюдать за мельканьем полосатых столбов, когда б Нелли была не у Венедиктова!

А как хорошо между тем было вокруг! За ночь выпал первый снег и продолжал падать, крупный и легкий, словно лебяжий пух. Окоем скрылся в кружевном тумане. Крытые соломою избы сделалися нарядны, как в сказке, под белыми шапками. Не хотелось верить, что еще к полудню все это стает, утонет в грязи. Ах, где ж ты, касатка, как же ты позволила себя завлечь в ловушку? Или силою на тебя налетели?

– Не на дороге проезжей хотел я с Вами о том говорить, Филипп, – отец Модест пустил лошадь крупной рысью. – Но все резвее звучит музыка нашего танца. Чем скорей Вы узнаете все, что можно, тем лучше для нас всех.

– Я готов слушать Вас всю дорогу, святой отец, и прошу простить мою несдержанность. Но по-прежнему сейчас все мои помыслы занимает то, что девочка попала в руки дурного человека, коего Вы зовете Венедиктовым. Но Вам, я чаю, видней.

– Мне видней, Филипп. И сколь бы сие не показалось Вам сейчас нелепо, я призываю Вас оборотиться мыслию ко временам гишторическим. Столетье, которое я называю Проклятыми Летами, было шестнадцатым, хотя исчислялось тогда по-иному. Многие назвали бы его так вослед за мною, вспомянув фигуру Иоанна Васильевича, называемого Четвертым.

– Я знаю, этот царь звался еще Грозным, – откликнулся Роскоф.

Отец Модест поморщился.

– Грозный, или Четвертый, но… впрочем, не стану забегать вперед. Однако немногие люди прокляли бы за мною едва не весь тот век, начав не с Иоанна, а с никаким особым злодейством не прославившегося царя Василия, отца его. Неприметное правленье неприметного государя!

Вошед в лета, когда мужчины подвержены самым сильным соблазнам плоти, царь Василий встретился в недобрый час с красавицей, приехавшей из Польши, по имени Елена Глинская. Ах, Филипп, чужеземцу не представить даже, в какую азиатчину ввергло русских проклятое татарское иго! Русские жены и девицы, что щеголяли просвещенностью и нарядами во времена великого Ярослава, в столетии шестнадцатом пребывали на положении едва ли не рабынь, теремных затворниц. Воистину тот терем был тюрьма! Чем знатней была женщина, тем безрадостнее текли ее дни. Горницы с приживалками и шутами, сад за высоким забором, церковь, дети да спальня супружеская – вот был весь ее мирострой! Дочерей царских не выдавали замуж вовсе, но и неохотно отпускали в монастыри – краса их угасала в четырех стенах, разум их тонул в сытой лености! При всей же жестокости народа польского, отнюдь не свойственной россиянину, поляки придерживались внешне обычаев просвещенных. И Елена, дочь Глинского, невзирая на девическое состояние, каталася по Москве верхами на резвых лошадях, дивила нарисованным румянцем и непривычным европейским платьем, представляющим красу женскую большей, чем есть она в действительности. С мужчинами умела она говорить смело, являя все приемы кокетства. И царь Василий воспылал сладострастием настолько, что решился отставить жену свою, царицу Соломонию Сабурову. Постыдное поругание боярского рода! Предлогом надуманным для постыдного дела явилось объявленное без сраму неплодие царицы. Между тем была она молода и не столь давно за царем. Известно, что царица Соломония сопротивлялась сему намеренью много яростнее, нежели было в обычае у тогдашних покорных женщин. Лишь силою скрутив, ее постригли в монахини, она же рвалась от ножниц и клобука. Освободившись, царь Василий от законной жены женился на Глинской.

– Что такое ксения? – спросила Параша.

– Имя женское, – удивился отец Модест.

– Но вить ее звали Елена, – возразила Параша. – Отчего царица Соломония называла Глинскую ксенией-ведьмой?

– Верно, просто употребила слово греческое, – отец Модест глянул на Парашу внимательно. – Ксения означает чужеземка. Чужеземцев тогда боялись как колдунов, иной раз, впрочем, не без оснований. Тебе Нелли рассказывала об этом? И даже называла имя Соломонии?

– Понятное дело, она много раз видала ее, Соломонию-то.

В лице Роскофа боролись внимание и сомнение.

– Но вить церковный брак нерушим, – заметил он. – Даже если не благословлен детьми, святая Церковь не разрешает развода.