Я, впрочем, успокоился уже, ибо услыхал голос отца: он говорил кому-то из слуг, чтоб его не тревожили.

До ночи просидел отец взаперти. Я отправился спать, так и не переговорив с ним. Молодые потребности взяли свое, но сон мой был тревожен. Помнилось даже, что я слышал сквозь него женские рыдания.

Не успел я подняться, как ко мне вошла мать: глаза ее были красны. «Поди к отцу, Филипп, – произнесла она дрожащим, усталым голосом. – Он ждет тебя».

Отец встретил меня в своем заваленном старинными бумагами кабинете, окна которого выходили на платаны сада. Наряд на нем был вчерашний, но и без того, по сумрачному, потемневшему лицу, сделалось понятным, что он не ложился.

«Вы звали меня, батюшка?» – с тревогою вопросил я.

«Филипп, – отец поднялся мне навстречу из-за стола. – Филипп, дитя моей скорби, драгоценное мое дитя!»

«Батюшка, что случилося?»

«Сын мой, тебе известно, что я много страдал. – Отец будто не услышал тревожного моего вопроса. – В твоих силах дать сейчас утешение своему родителю. Готов ли ты?»

«Я сделаю все, что Вам угодно будет приказать! Дорогой батюшка, быть может, и даже скорей всего, Эдуар или Симон боле радовали бы Вас успехами в учении, но не сомневайтесь в моей любви! Чего Вы ждете от меня?»

«Послушания. Полного и слепого послушания моей воле. Древние времена видели в нем незыблемое установление Божества, но в нынешние суемудрые дни оно редко».

«Я готов исполнить Вашу волю».

В начале нашей улицы стояла часовня, посвященная Геновефе, защитнице Парижа. Туда и последовали мы с отцом.

«Подойди к алтарю, Филипп», – глухо проговорил отец.

Я повиновался.

«Клянись. „Я покину родину и не ворочусь никогда, будь тому свидетельницею, святая Геновефа. Да буду я проклят вовек, ежели нарушу обещание, данное моему родителю“.

В часовне было и без того темно, но в это мгновение глаза мои, казалось, ослепли. Чужой, идущий издалека голос повторил слова, подсказанные моим отцом.

«Не спрашивай меня ни о чем, Филипп, – молвил отец, когда мы вышли на свет. – О, когда бы я мог рассказать тебе! Настанет день, и ты все поймешь. Увы, злодей Дю Серр прав – начни я пророчествовать на улицах, меня запрятали бы в белый дом».

«Разве Вы не можете довериться мне, батюшка?»

«Я не хочу лишиться твоего доверия. Увы, мне остается лишь уповать на святость обычая и силу любви. Кое-что я смог поведать твоей доброй матери, но на то была причина – я тщился уговорить ее уехать с тобою».

«Матушка разделит со мною изгнание?» – сердце мое дрогнуло.

«Нет, Филипп. Она рассудила, что долг женщины – следовать за мужем, а не за сыном, который найдет поддержку у иной женщины».

«Я… должен жениться не на француженке?»

«Скорей всего так. Быть может, вдалеке встретятся тебе дочери Франции, но поверь, будет лучше для тебя избрать женщину новой страны и обрести новую жизнь. Жена-француженка станет напоминать тебе об утраченном доме. Нельзя жить воспоминанием. Коли я не понял бы того вовремя, ты не увидел бы Божьего света, дорогой мой сын».

«Быть может, француженка-жена заставит меня тосковать о доме. Но отец, отчего тогда Вы хотели, чтобы со мною ехала матушка?»

Лицо родителя моего налилось темной кровью.

«Не спрашивай, Филипп, не спрашивай… Она решила, пусть будет так. О, в одном просчитался презренный Дю Серр – сам я в любом случае с тобою не еду. Подлец мерил по себе».

«Батюшка, коли не хотите Вы открыться мне, не терзайте загадками».

«Ты прав. Отчего ты не спрашиваешь, в какую страну тебе суждено направиться?»

«Мне все едино».

«Ты уедешь в Россию. Некогда страна эта была завоевана гуннами, и ее сообщение с христианскими королевствами пресеклось. Ныне она успешно возвращается к цивилизованности. Страна сия богата и огромна, в ней скрыты неисчерпаемые возможности. Со знатностью и деньгами ты легко найдешь там себе место. Я буду руководить тобою издалека. Не обосновывайся поначалу в столицах, в России их две, старая и новая, живи в глуши, осваивая язык и нравы. С большей открытостью ты заживешь, когда я переведу тебе все средства к достойному существованию – это потребует некоторого времени. Впрочем, все сие мы еще успеем обсудить».

Не в силах сдержать себя, я зарыдал. Отец прижал меня к груди, и я услышал, что и его душат слезы.

Через десять дней меня уже не было в Париже, и с той поры минул почти год.

– И ничего не прояснилось с тех пор относительно сего странного изгнания? – спросила Нелли тихонько.

– Ничего.

Они стояли на площади, невдалеке от собора. Целых два корявых фонаря торчало и тут – скорей мешая глазам приноровиться к темноте, чем даруя свет.

– Есть опасность, которую немногим новичкам удается избежать, – произнес Роскоф. – Приемы, отточенные при хорошем свете, в зале, забываются при нежданном нападении. В таком месте, как это, из-за угла, ночью… Защищайтесь, нето я наставлю изрядных синяков!

Привычный звон металла наполнил площадь.

– Иной раз покажется, будто с кондотьером каким наемным говоришь, что в Париже только и рыскал по темным переулкам, – с насмешкою произнесла Нелли. Длинная тирада не отняла у нее дыхания, голос звучал ровно. А еще неделю назад голос прерывался, когда она говорила во время фехтования.

– Ни одного человека в жизни не убил и нисколь о том не жалею, – засмеялся Роскоф. – Видишь ли, юный Роман, тому, кто лучше других ладит со шпагою, не надобно затевать ссоры.

– Ссоры? – Нелли увернулась от удара, согнувшись в три погибели.

– Всегда тщился быть обязательным, чтобы ненароком не сделаться убийцей. Bien!

Нелли застыла на месте, приоткрыв рот от изумления: тяжелый защитный наконечник ее шпаги ударил под ключицу Роскофа.

– Отлично, мой друг, отлично! – Роскоф небрежно уронил шпагу в ножны. – Скажу тебе, сейчас я того и ждал. Ты из тех, в ком обстоятельства влияют на способность. Иначе сказать, в темноте тебе сражаться легче, чем при свете, ибо темнота будоражит ощущенье опасности. Да я еще и пригрозил обидно. Истинным мастерством тебе не овладеть никогда, для того недостанет терпения и холодности. Но за себя ты постоишь.

– Филипп… это случайность! – Нелли до сих пор не верила себе: положительно не способна она достать Роскофа. – Второй раз не получится, я знаю.

– Не получится. Но коли получилося единожды – стало быть, я довел тебя до твоей высоты. Лучше ты не будешь. Да и откудова взяться должной силе в мышцах? – Роскоф вздохнул. – Я чаю, лучше тебе ехать с Ивелиным, все ж безопасней.

– Мне вправду пора в дорогу, Филипп, но… – Нелли замялась. Право же, им с Катей Ивелин вовсе не нужен в пути.

– Все забываю о твоем секрете. Езжай как знаешь.

– Я вовек не избуду благодарности за науку, Филипп! – с горячностью воскликнула Нелли. – Не поминай меня лихом.

– Лихом не стану. – Роскоф с печальною внимательностью окинул Нелли долгим взором. – Но жаль, не знаю, каким же именем поминать тебя взаправду?

Корявые фонари закачались перед глазами Нелли, словно лес в хорошую бурю. Нет, быть не может, не о том Роскоф говорит.

– Я не пойму тебя, прости. Я – это я, кем же мне быть еще, как не чадом моих родителей?

– Друг мой, кого угодно тщись обмануть, только не француза, – Роскоф был теперь сериозен. – Бог или Дьявол отличил нас особым зреньем, не ведаю.

– Филипп… ты – разгадал меня? Давно? – проговорила Нелли, силясь утаить испугу.

– Понял бы сразу, когда б не столь удивительным сие представлялось. Долго я к тебе приглядывался, однако ж петь со мною никак не стоило.

– …Петь?

– Голос женщины прекрасен с ребяческих ее годов до старости. Голос отрока живет несколько кратких лет. Потому, быть может, Господь напоил его особой, ангельской красотою, уязвляющей души смертных тоской о потерянном Рае. В обыденности можно спутать отроческий голос с девичьим, в пении – никогда. Девичий голос будит желанье жить, отроческий – умереть. Не пой, покуда хочешь быть неузнанной.