Ухватив оплывший салом оловянный подсвечник, Нелли кинулась к лежащему.

– Ба! Да сие наш певун! – засмеялся Роскоф.

И вправду то был Индриков, только рыжей обыкновенного, поскольку с куафюры его изрядно осыпалась пудра. Нелли не могла и вообразить, насколько выразительней делаются глаза, когда человек лишен дара речи. Зеленоватые, они, казалось, побелели от злости, и Нелли могла бы поклясться, что глаза сии обзывают их с Филиппом такими страдными словами, что половину из них она не знает вовсе. И вместе с тем на донышке их плескалась испуга. Зубы молодого человека с яростью впивались в жесткий узел, словно в надежде его перекусить.

– Ну так пусть Его Преподобие с ним и беседует, – беспечно сказал Роскоф, отходя от увязанного пленника. – Прасковия, не найдется ль у тебя чего для тех, кто ворочается голодными из гостей?

– Пирогов с капустой напекла, – Параша поставила утюг на чугунную подставу и принялась складывать белье. – Потом уж доглажу, мы с Катькою тож не вечеряли. Батюшку, я чаю, не ждем?

– Все шансы умереть с голоду, коли ждем.

– Ну чего, каков подарочек? – Катя, хлопнув дверью, вбежала в дом.

– Эка невидаль, пришел кучер да связанного притащил, – Нелли принюхалась, но пирогами не пахло. Ах да, поварня-то на дворе. – Вот мы чего расскажем, жуть!

– Ну и не похваляйся! – Катя надулась. – Нам, небось, не меньше твоего хотелось поглядеть, как старуху прихлопнут.

– Да никто ее не убивал вовсе!

– Как это не убивал? – возмутилась Катя.

Параша вошла, бережно неся большую глиняную мису, укрытую полотенцем. Из-под него повеяло наконец заманчивым маслянистым жаром.

Нелли начала рассказ, едва сели за стол. С дивана доносилось беспокойное ворочанье. Нелли же не знала, чем наслаждается больше: теплым желтым пирожком, защипанным петушиным гребешком вдоль спинки (кажется, пятым по счету), или же ужасом и восхищением подруг. Даже у Кати интерес к повествованию Нелли переборол самолюбие.

– А волоса-то, волоса, только поседели или повыпали частью? – стонала почти она. – Хоть одним бы глазочком глянуть, как морщины поползли!

– Чего этот колотится-то? – обернулась Нелли, протягивая руку к мисе. – Неужто тож пирожка захотел?

– Хрен ему, а не пирожок, – заметила Катя. – Неча бесенятам прислуживать. Проигрался, так пулю в лоб, как хорошие господа делают.

– С первым положением не согласиться трудно, Катерина, но второе спорно, – Роскоф с сожалением заглянул в опустевшую на треть посудину. – Надо вить и Его Преподобию оставить. Ох и вкусно, Прасковия!

– Благодарствую на добром слове, Филипп Антоныч. А в печи-то еще столько же томится.

После сего утверждения миса опустела.

Но оставленные для отца Модеста пирожки успели уж подостыть, когда тот наконец застучал в ворота.

– Неужто пешком добирался? – Нелли глянула в темное окошко: кое-как можно было разглядеть, что Катя отворяет только калитку.

– Здешние извозчики нето, что в Петербурхе, – многозначительно заметила Параша. – Тамошние народ лихой, хоть ночью на кладбище просись – повезут, только заплати. А здешние, говорят, по ночам спят.

– Кто это тебе успел наговорить? – усомнилась Нелли.

– Да уж успела с людьми перемолвиться.

Отец Модест, вошедший вслед за Катей, глядел уставшим, лицо его осунулось.

– Ваше Преподобие, неужто впрямь на своих двоих добирались? – встревожился Роскоф.

– Ну, Ивелин, слава Богу, не тамплиер какой, чтоб со мною лошадь делить, – как-то невесело отшутился отец Модест. – О, злощасная глупость молодости! А, этот вот он где. Вот уж сообразил брат Илларион, мог бы хоть Вас, Филипп, обождать! Нешто дело такого молодчика с двумя девчонками оставлять?

– Так он увязан как хорошо, подумаешь, боимся мы его, что ли? – вступилась Катя.

– Ох, храбрые вы мои, – отец Модест вздохнул, тяжело опускаясь за стол. – Благодарю, Прасковия, не хлопочи. И не голоден я, и с этим фертом разобраться надобно.

– Ваше Преподобие, что Алексис? – нерешительно осведомился Роскоф.

– Ласкаюсь, юность лет поможет перебороть потрясение, – ответил священник. – Но было оно велико. Поражено не только сердце, сотрясен разум, блуждавший в сумерках неверия. О, век материалистической! Сколь беспомощны его дети пред силами Зла!

– А с этим что нам теперь делать? – Роскоф кивнул на Индрикова.

– Сперва пусть расскажет все, что знает о Венедиктове.

– Есть ли у нас средство его убедить рассказать без утайки?

– Да какие такие особые средства нам надобны, Филипп? – пожал плечами отец Модест. – Пригрозим пистолетом, коли начнет петлять, да и все.

– Пригрозим? – Чело Роскофа омрачилось. – Но вить он дворянин. Ну как он предпочтет умереть, лишь бы не сдаться?

– Дворянин? – Отец Модест недобро рассмеялся. – Сие бывший дворянин, а не настоящий! Сословья стран европейских – порождение христианское.

– Как это бывший?

– Почему христианское?

Вопросы Нелли и Роскофа прозвучали одновременно.

– В Риме языческом было сословье всадников. Кому какое есть дело теперь до того? – Вопросом, притом вопросом странным, ответил отец Модест.

– Что-то припоминаю из школярских времен… Кажется, знаком сословия был перстень. Но…

– А вить сословье рыцарское тоже кануло в прошлое, – прервал Роскофа отец Модест. – Никто уж не странствует по свету в поисках несправедливости, и сама сия благородная цель обсмеяна в романе «Дон Кишот». С появленьем неблагородного оружия, кстати, порох боевой изобрели европейцы, но первыми применили тартары, ушел благородный устав ведения боя, отменился Господен мир…

– Что такое Господен мир? – встряла Нелли.

– Дни, когда воевать было запрещено. Но что осталось нам от рыцарства?

– Прекрасный идеал, – еле слышно произнес Филипп.

– Контур благородной идеи, что прикладываем мы к собственному жалкому обличью! – В черных глазах отца Модеста вспыхнул огонек. – С детских лет мы помним, как юноши былых времен проводили ночь в церкви, молясь пред посвящением в рыцари! Никогда не станет для нас пустым звуком, подобно словам «римский всадник», слово «рыцарь»! Нынешние дворяне не дают обетов христианской добродетели, но присягают монарху. Монарх же – не деспотический царек Востока, но Помазанник Божий, его власть освящена свыше.

– Да помилует Господь республики, – уронил Роскоф.

– Не уверен. Так или иначе, друзья мои, но и современное дворянство все ж ничто без христианства. Весь европейский институт общественный выстроен именем Господним. О, как жаль, что он не успел принять на Руси всей совершенной своей формы из-за нашествия ордынского!

Нелли подумала невольно, что отец Модест, выросший в Белой Крепости, ненавидит тартар не только в гишторическом ключе. Другая мысль была вовсе не о том, хоть и пришла сразу за первой: вот уж они отужинали, теперь беседуют на всякие сложные темы, а рыжий Индриков все валяется с завязанным ртом и спутанными руками-ногами. Впрочем, случайно ли то? Разве не слабеет воля от ожидания, когда ж наконец неприятели обратят на тебя вниманье?

– Проще сказать, – продолжал меж тем отец Модест, – что все, ставимое дворянином выше собственной жизни, замешано на христианстве. Сие конструкция несущая. Когда она подкошена, дворянство рушится. Человек делается червем, трясущимся от страха за свою жалкую жизнь. Однако ж пора за него приняться.

До последнего мгновения Нелли опасалась, что отец Модест их погонит по своей обыкновенной гадкой манере. Однако он ничего не сказал девочкам, а просто приблизился к дивану, Роскоф с ним вместе.

Нелли от греха подальше кивнула подругам на дальний от дивана угол комнаты, загороженный отчасти столом. В него они и отступили по возможности бесшумно.

Роскоф распутал меж тем верх шарфа, оставя связанными руки и ноги Индрикова. Отец Модест же просто уселся напротив него на табурете.

Выплюнув намокшую ткань, Индриков долго кашлял.

– Ты, я чаю, служишь бесу ради фортуны в игре? – спросил отец Модест почти без вопроса.